Прямо перед ним в закрытом цилиндрическом футляре из какого-то прозрачного блестящего материала медленно поворачивалось тело Анны. Оно было похоже на призрак и как бы таяло на глазах, скрываясь за запотевшей от внутреннего холода поверхностью футляра. Цилиндр, укрепленный внутри большого металлического кольца, стоявшего вертикально, совершал одновременно два равномерных тихих движения: вокруг своей оси и в плоскости кольца, подобно стрелке гигантского компаса.
Николай застыл, не в состоянии оторвать взгляда от бесконечно любимого призрака. Фигура Ридана внезапно выросла перед ним.
— Я вам нужен, Николай Арсентьевич? — тихо спросил он, обнимая Николая за плечи и увлекая его за собой. — Все же лучше выйдем отсюда.
Они вышли в «свинцовую» комнату, и Николай резко высвободился из-под казавшейся ему тяжелой руки профессора.
— Я… хочу знать, что все это значит? — волнуясь, произнес Николай. — Мне кажется, я имею право…
Они стояли друг против друга, оба придавленные горем, но один — мудрый, сдержанный, другой — охваченный волнением, гневный. Нечто вроде сожаления пробежало по лицу Ридана. Он понял, что гнев Николая — первое попавшееся чувство, которому он инстинктивно отдается, чтобы заглушить в себе невыносимую боль.
— Да, вы имеете право: я знаю это даже лучше, чем вы сами… — ответил профессор.
Николай не обратил внимания на его слова.
— Это какой-нибудь эксперимент? — перебил он запальчиво. Ридан порывисто поднял голову, строго прищурив глаза, посмотрел на Николая, потом на часы.
— Минут десять мы можем побеседовать, Николай Арсентьевич. Идемте ко мне.
И он решительно направился в кабинет; там усадил Николая в кресло и несколько раз молча прошелся по ковру.
— Я понял, что вас волнует, — сказал он, наконец. — «Эксперименты над трупом собственной дочери»… «Кощунство, жестокость»… «Ученый-маньяк, потерявший человеческий облик!» Все это я хорошо знаю, Николай Арсентьевич, слишком хорошо. Теперь слушайте… Я был в ваших летах, когда лишился отца. Он умирал медленно, долго, несколько месяцев, от злого и упорного процесса в легких. С каждым днем в его организме становилось все меньше и меньше жизни, несмотря на то, что все делалось для его спасения: прекрасный уход, отдельная палата в лучшей больнице Москвы, наблюдение известного и очень уважаемого специалиста профессора Курнакова. Он смотрел отца почти каждый день, и все его указания выполнялись лечащими врачами с необычайной пунктуальностью. Я сам почти не выходил из больницы и следил за лечением. Сначала только следил. Потом мне сказали, что положение безнадежно…
Я еще не был тогда врачом, но широко интересовался медициной, ее новейшими открытиями, кое-что смыслил в ней и глубоко верил в неисчерпаемые возможности этой науки. Думаю и теперь, Николай Арсентьевич, что я был прав… Каким жалким показалось мне тогда все то «классическое» лечение, за которым люди, точно следуя букве учебника, скрывали отсутствие инициативы и свое полнейшее бессилие справиться с болезнью. И вот я бросился сам действовать. Я метался по столице, разыскивая среди медиков новаторов, передовых людей, изобретателей, людей, ищущих и находящих нечто новое, не всегда объяснимое с точки зрения канонов классической, «университетской» науки. Эти люди делали, так называемые «чудеса», то есть исцеляли больных, признанных безнадежными. Одни из них аккумулировали энергию солнечной радиации в химических реакциях веществ, которые потом вводили в организм больного, чтобы повысить его сопротивляемость разрушительному началу. Другие достигали этого воздействием радиоактивных минералов. Третьи практически доказывала справедливость идеи о влиянии нервных воздействий на больного. Я внимательно выслушивал их теоретические обоснования, собирал советы, приходил в больницу и требовал применения этих новых методов лечения, так как видел, что там врачи во главе с профессором уже сложили оружие перед неизбежным, с их точки зрения, концом. Мне отказывали. «Мы делаем все, что в таких случаях наука считает необходимым, — говорили они. — И мы не можем допустить в клинике применения недостаточно проверенных методов». «Но ведь ваши хорошо проверенные методы не помогают?!» — возмущался я. Между тем жизнь неуклонно замирала в совсем уже слабом теле отца. В отчаянии я продолжал настаивать. Наконец, у меня произошел решительный разговор с профессором Курнаковым — да будет проклято это имя, ставшее для меня синонимом казенщины, реакционности, ограниченности в медицине! «Что же, — вскричал он тоном благородного негодования, — неужели вы хотите, чтобы я начал экспериментировать над вашим умирающим отцом?!»
Я не нашелся, что ответить ему тогда… Отец умер. И только позднее я понял всю лживость этого «благородного» профессорского аргумента. Да, Николай Арсентьевич, именно экспериментировать должен был он, если бы действительно хотел спасти человека так, как этого хотел я, и, может быть, хотел бы он сам, если бы умирал его отец, а не мой…
Ридан замолк на несколько секунд, как бы с трудом освобождаясь от тяжести воспоминаний.
— В распоряжении медицины — колоссальный арсенал средств и методов. Врач, который опускает руки и признает положение пациента безнадежным потому, что он исчерпал какую-то программу лечения и не получил обычного в подобных случаях эффекта, — только плохой ремесленник. В медицине нет безнадежных случаев и нет универсальных готовых рецептов спасения, их надо искать, пробовать, подбирать. Время! Вот что обычно ограничивает наши возможности найти орудия борьбы, которые могут спасти человека. Так неужели вы думаете, что теперь, когда вы же сами дали мне возможность обуздать это время, я должен отказаться от эксперимента?!
Николай не сводил с Ридана глаз. Профессор говорил, как всегда, ясно, убедительно, и все же Николай не понимал… Если бы речь шла о болезни…
— Но ведь… Аня умерла, — пробормотал он, и какой-то маленький мускул затрепетал на его щеке.
Ридан опустил голову.
— Может быть, — ответил он тихо, — может быть… Не знаю… Я не уверен в этом. Смерть — сложный и довольно длительный процесс, он поражает разные органы постепенно и в разное время. Пусть прекратилось дыхание, пусть остановилось сердце — это еще не настоящая смерть, и если весь организм цел, достаточно перевести его временно на искусственное кровообращение, и он снова будет жить.
В науке раньше господствовало убеждение, что с первыми же обычными симптомами смерти — прекращением дыхания и кровообращения — мозг парализуется навсегда. Отсюда главным образом делали вывод, что смерть необратима. Потом возникло представление о так называемой «клинической смерти», обратимой, которая продолжается будто бы несколько десятков минут, после чего уже клетки мозга окончательно теряют способность жить. А знаете, что мне удалось доказать? Что центральная нервная система, то есть мозг, — самый крепкий, самый устойчивый орган из всех, что он хоть и прекращает свою работу в момент «смерти», но потенциально сохраняет способность функционировать дольше всех других органов. Он умирает последним. А каждый орган умирает по-настоящему только тогда, когда его ткань, его вещество, белки подверглись необратимому распаду. Теперь сообразите: мы обладаем «консерватором», прекращающим распад органического вещества; мы имеем «ГЧ», обладающий властью над мозгом… Что вы, Николай Арсентьевич?